(2)
пробираясь вдоль скалистого берега, скользя железной змеей между морем и горами, проползая по желтому песку побережья, окаймленному серебряной нитью мелких волн, и проникая в черные пасти туннелей, словно зверь в нору.
В последнем вагоне поезда друг против друга сидели толстая женщина и молодой человек; они не разговаривали и лишь изредка бросали взгляды друг на друга. Ей было лет двадцать пять; сидя у дверцы, она смотрела на открывавшиеся перед ней вилы. Это была крепкая черноглазая пьемонтская крестьянка с огромной грудью и мясистыми щеками. Она задвинула несколько узелков под деревянную скамейку, оставив у себя на коленях корзину.
Ему было около двадцати лет, он был худой, смуглый, с тем темным загаром, какой бывает у людей, обрабатывающих землю на солнцепеке. Возле него в узелке лежало все его имущество: пара башмаков, рубашка, штаны и куртка. Он тоже спрятал под скамейку кое-что: лопатку и мотыгу, связанные вместе веревкой. Он ехал во Францию искать работы
[...]
Толстая женщина время от времени закрывала глаза, затем быстро открывала их, когда ее корзинка, скользя с колен, готова была упасть на пол. Быстрым движением она подхватывала ее, несколько минут смотрела в окно, затем снова начинала дремать. Капли пота выступали у нее на лбу, и она дышала с трудом, точно ей мучительно теснило грудь.
Молодой человек, склонив голову, спал крепким сном деревенского жителя.
Когда поезд тронулся с одной маленькой станции, крестьянка вдруг проснулась и, открыв свою корзину, вынула оттуда кусок хлеба, крутые яйца, бутылочку с вином, сливы, превосходные красные сливы, и принялась за еду.
Мужчина тоже проснулся и смотрел на нее; он смотрел на каждый кусок, переходивший из корзинки в ее рот. Он сидел, скрестив руки, неподвижно устремив глаза; щеки у него были впалые, а губы плотно сжаты.
Она ела, как едят толстые жадные женщины, поминутно пропуская глоток вина, чтобы легче прошли яйца, и останавливаясь, чтобы слегка перевести дух.
Она уничтожила все - хлеб, яйца, сливы, вино. И как только она прикончила свой завтрак, юноша опять закрыл глаза. Чувствуя, что платье стало немного теснить, она распустила корсаж, и молодой человек снова взглянул на нее.
Она ничуть не смутилась этим и продолжала растегивать платье; под сильным напором ее грудей ткань раздвинулась, обнаруживая между двумя краями, сквозь все увеличивающееся отверстие, немного белья и тела.
Крестьянка, почувствовав себя лучше, проговорила по-итальянски:
- Так жарко, что дышать невозможно.
Молодой человек ответил на том же языке и с тем же самым произношением:
- Для поездки погода хорошая.
Она спросила:
- Вы из Пьемонта?
- Я из Асти.
- А я из Казале.
Они оказались соседями. Завязался разговор.
[...]
Потом они осведомились друг о друге.
Она была замужем; у нее уже трое детей, оставшихся под присмотром сестры, так как сама она нашла себе место кормилицы, очень хорошее место у одной французской дамы из Марселя.
Он искал работы. Ему сказали, что он может найти ее тоже в Марселе, потому что там теперь много строили.
Затем они замолчали.
[...]
Кормилица задыхалась; корсаж ее был расстегнут, щеки увяли, глаза потускнели; подавленным голосом она проговорила:
- Я не давала груди со вчерашнего дня; мне так дурно, словно я сейчас упаду без памяти.
Он не отвечал, не зная, что сказать. Она продолжала:
- Когда так много молока, как у меня, надо давать грудь три раза в день, иначе чувствуешь себя плохо. Словно какая-то тяжесть давит на сердце, такая тяжесть, что трудно дышать и все члены ломит. Столько молока - это несчастье.
Он произнес:
- Да, это - несчастье. Это должно вас беспокоить. Подавленная и ослабевшая, она в самом деле казалась совершенно больной. Она пробормотала:
- Стоит нажать немного, и молоко брызнет, как из фонтана. Это прямо любопытно видеть. Никто бы не поверил. В Казале все соседи приходили глазеть на меня.
Он сказал:
- Ну! В самом деле?
- Да, в самом деле. Я бы вас показала, но это нисколько мне не поможет. Таким манером много не сцедишь.
И она умолкла.
Поезд задержался на какой-то станции. Возле решетки стояла женщина с плачущим ребенком на руках. Женщина была худа и одета в лохмотья.
Кормилица смотрела на нее. Голосом, полным сострадания, она произнесла:
- Вот нужду ее я могла бы облегчить. А малютка облегчил бы меня. Знаете, небогата ведь я, если бросила дом, всех родных и моего дорогого крошку, чтобы поступить на место; но я охотно отдала бы сейчас пять франков, чтобы заполучить этого ребенка на десять минут и дать ему грудь. Это успокоило бы и его и меня. Мне кажется, я бы воскресла.
Она опять замолчала. Затем несколько раз провела пылающей рукой по лбу, с которого струился пот, и простонала:
- Не могу больше терпеть. Кажется, сейчас умру. И бессознательным движением она совершенно распахнула платье.
Правая грудь, большая, вздутая, с коричневым соском, выступила наружу. Бедная женщина стонала:
- Ах, боже мой! Ах, боже мой! Что мне делать? Поезд снова тронулся и продолжал свой путь среди цветов, испускавших теперь, как всегда в теплые вечера, одуряющий аромат. Иногда в окно было видно рыбачью лодку, словно уснувшую на поверхности синего моря под неподвижным белым парусом; ее отражение в воде казалось другой лодкой, опрокинутой вверх дном. Молодой человек смущенно пролепетал:
- Но... сударыня... я мог бы вас... вас облегчить.
Она ответила изнемогающим голосом:
(2)
пробираясь вдоль скалистого берега, скользя железной змеей между морем и горами, проползая по желтому песку побережья, окаймленному серебряной нитью мелких волн, и проникая в черные пасти туннелей, словно зверь в нору.
В последнем вагоне поезда друг против друга сидели толстая женщина и молодой человек; они не разговаривали и лишь изредка бросали взгляды друг на друга. Ей было лет двадцать пять; сидя у дверцы, она смотрела на открывавшиеся перед ней вилы. Это была крепкая черноглазая пьемонтская крестьянка с огромной грудью и мясистыми щеками. Она задвинула несколько узелков под деревянную скамейку, оставив у себя на коленях корзину.
Ему было около двадцати лет, он был худой, смуглый, с тем темным загаром, какой бывает у людей, обрабатывающих землю на солнцепеке. Возле него в узелке лежало все его имущество: пара башмаков, рубашка, штаны и куртка. Он тоже спрятал под скамейку кое-что: лопатку и мотыгу, связанные вместе веревкой. Он ехал во Францию искать работы
[...]
Толстая женщина время от времени закрывала глаза, затем быстро открывала их, когда ее корзинка, скользя с колен, готова была упасть на пол. Быстрым движением она подхватывала ее, несколько минут смотрела в окно, затем снова начинала дремать. Капли пота выступали у нее на лбу, и она дышала с трудом, точно ей мучительно теснило грудь.
Молодой человек, склонив голову, спал крепким сном деревенского жителя.
Когда поезд тронулся с одной маленькой станции, крестьянка вдруг проснулась и, открыв свою корзину, вынула оттуда кусок хлеба, крутые яйца, бутылочку с вином, сливы, превосходные красные сливы, и принялась за еду.
Мужчина тоже проснулся и смотрел на нее; он смотрел на каждый кусок, переходивший из корзинки в ее рот. Он сидел, скрестив руки, неподвижно устремив глаза; щеки у него были впалые, а губы плотно сжаты.
Она ела, как едят толстые жадные женщины, поминутно пропуская глоток вина, чтобы легче прошли яйца, и останавливаясь, чтобы слегка перевести дух.
Она уничтожила все - хлеб, яйца, сливы, вино. И как только она прикончила свой завтрак, юноша опять закрыл глаза. Чувствуя, что платье стало немного теснить, она распустила корсаж, и молодой человек снова взглянул на нее.
Она ничуть не смутилась этим и продолжала растегивать платье; под сильным напором ее грудей ткань раздвинулась, обнаруживая между двумя краями, сквозь все увеличивающееся отверстие, немного белья и тела.
Крестьянка, почувствовав себя лучше, проговорила по-итальянски:
- Так жарко, что дышать невозможно.
Молодой человек ответил на том же языке и с тем же самым произношением:
- Для поездки погода хорошая.
Она спросила:
- Вы из Пьемонта?
- Я из Асти.
- А я из Казале.
Они оказались соседями. Завязался разговор.
[...]
Потом они осведомились друг о друге.
Она была замужем; у нее уже трое детей, оставшихся под присмотром сестры, так как сама она нашла себе место кормилицы, очень хорошее место у одной французской дамы из Марселя.
Он искал работы. Ему сказали, что он может найти ее тоже в Марселе, потому что там теперь много строили.
Затем они замолчали.
[...]
Кормилица задыхалась; корсаж ее был расстегнут, щеки увяли, глаза потускнели; подавленным голосом она проговорила:
- Я не давала груди со вчерашнего дня; мне так дурно, словно я сейчас упаду без памяти.
Он не отвечал, не зная, что сказать. Она продолжала:
- Когда так много молока, как у меня, надо давать грудь три раза в день, иначе чувствуешь себя плохо. Словно какая-то тяжесть давит на сердце, такая тяжесть, что трудно дышать и все члены ломит. Столько молока - это несчастье.
Он произнес:
- Да, это - несчастье. Это должно вас беспокоить. Подавленная и ослабевшая, она в самом деле казалась совершенно больной. Она пробормотала:
- Стоит нажать немного, и молоко брызнет, как из фонтана. Это прямо любопытно видеть. Никто бы не поверил. В Казале все соседи приходили глазеть на меня.
Он сказал:
- Ну! В самом деле?
- Да, в самом деле. Я бы вас показала, но это нисколько мне не поможет. Таким манером много не сцедишь.
И она умолкла.
Поезд задержался на какой-то станции. Возле решетки стояла женщина с плачущим ребенком на руках. Женщина была худа и одета в лохмотья.
Кормилица смотрела на нее. Голосом, полным сострадания, она произнесла:
- Вот нужду ее я могла бы облегчить. А малютка облегчил бы меня. Знаете, небогата ведь я, если бросила дом, всех родных и моего дорогого крошку, чтобы поступить на место; но я охотно отдала бы сейчас пять франков, чтобы заполучить этого ребенка на десять минут и дать ему грудь. Это успокоило бы и его и меня. Мне кажется, я бы воскресла.
Она опять замолчала. Затем несколько раз провела пылающей рукой по лбу, с которого струился пот, и простонала:
- Не могу больше терпеть. Кажется, сейчас умру. И бессознательным движением она совершенно распахнула платье.
Правая грудь, большая, вздутая, с коричневым соском, выступила наружу. Бедная женщина стонала:
- Ах, боже мой! Ах, боже мой! Что мне делать? Поезд снова тронулся и продолжал свой путь среди цветов, испускавших теперь, как всегда в теплые вечера, одуряющий аромат. Иногда в окно было видно рыбачью лодку, словно уснувшую на поверхности синего моря под неподвижным белым парусом; ее отражение в воде казалось другой лодкой, опрокинутой вверх дном. Молодой человек смущенно пролепетал:
- Но... сударыня... я мог бы вас... вас облегчить.
Она ответила изнемогающим голосом: